Щит и меч. Книга вторая - Страница 120


К оглавлению

120

— Ну, ты объясни ей, что это — недоразумение.

— Нет уж, будь любезен — сам. Подобные поручения не входят в мои обязанности.

В этот момент в дверь постучали, и на пороге появился Вилли Шварцкопф. На лице его изобразилось такое фальшивое изумление при виде воскресшего Вайса, что тот понял: Вилли с самого начала был прекрасно осведомлен обо всех его злоключениях. И не случайно старший Шварцкопф счел нужным заметить Вайсу, что о его преданности Вальтеру Шелленбергу ходят легенды.

— Вы своим «подвигом», герр Вайс, натворили черт знает что. Теперь рейхсфюрер захочет каждого из нас испытывать в преданности ему — до виселицы включительно! — Расхохотался и объявил: — Вы штрейкбрехер, Иоганн, вот вы кто! Сумели выслужиться и возвыситься над нами всеми. Нехорошо. Нескромно. Теперь далеко пойдете, если не споткнетесь. — Предупредил дружески-доверительно: — Учтите, вашему успеху завидуют, и многие не столько пожелают протянуть вам руку, сколько подставить ногу. — И заключил: — Но я всегда испытывал к вам особое расположение. Надеюсь, вы это помните?

Услышав такие слова из уст высокопоставленного эсэсовца, Вайс сделал вывод, что пребывание в тюрьме сулит ему в будущем немалые выгоды. И вместе с тем предупреждение Вилли настораживало: видимо, этот успех далеко не безопасен.

Вилли вышел, чтобы распорядиться об ужине.

Генрих молча развернул на столе карту, где была обозначена обстановка на фронте.

Иоганн припал к карте. И то, что он увидел на ней, переполнило все его существо радостью. Он признался Генриху:

— Знаешь, самое опасное для разведчика — ну, такое ощущение счастья, когда невозможно с ним справиться.

— Скажите пожалуйста, то он с самой смертью на «ты», то он, видите ли, капитулирует — впадает в панику от радости.

— Очевидно, в тюрьме несколько истрепалась нервная система, — попытался оправдаться Вайс. — Ты извини, я уйду. Право, у меня нет охоты изображать скорбь на лице, когда твой дядюшка заговорит о трагическом положении на фронте.

— Хорошо, — согласился Генрих. — Я скажу, что у тебя разболелась голова. Головная боль после заточения — это вполне достоверно.

Больших усилий воли стоило Вайсу подавлять в себе желание расспрашивать о ходе сражений на Восточном фронте. Эти расспросы требовали бы слишком большой душевной нагрузки. Нести на себе бремя притворства, вести каждый раз поединок с сами собой, выражать чувства, противоположные тем, что переполняли душу, — такое напряжение было сейчас немыслимо для него: приходилось экономить душевные силы.

Он предусмотрительно выработал для себя стиль поведения деловитого, целиком преданного своей профессии, гордого оттого, что он приобщен к ее тайнам, преуспевающего сотрудника СД. Что же касается вермахта — это не его ведомство. Поэтому, когда сослуживцы обсуждали при нем победы или поражения германской армии, Вайс сохранял невозмутимо-спокойный вид, раз и навсегда заявив всем, что его эмоции узкопатриотичны и ограничены единственно делами разведки. Он не желает расточать свою умственную энергию на обсуждение проблем, не имеющих прямого касательства к его служебным делам.

Эта декларация, ставшая принципом его поведения, не только защищала Вайса от необходимости надевать на себя еще одну личину сверх той, которую он носил, но и внушала уважение к нему, как к человеку строгих правил, поставившему перед собой твердую и ясную цель — занять высокое положение в системе СД. И не благодаря каким-то там связям, интригам, подсиживанию, а лишь в результате своей способности всегда с честью выполнять то, что ему предписывает долг службы.

Но сколько ни учился Вайс владеть собой, узнав о вступлении советских армий на территорию Германии, он испытал такое чувство счастья (подобного он не испытал даже тогда, когда его выпустили из тюрьмы), что ему показалось — он не в состоянии будет скрыть его. Еще мгновение — и ненавистная личина сама собой спадет, и все увидят ликующее лицо Александра Белова.

Эту опасность надо было преодолеть и беспощадно расправиться с радостью, столь властно завладевшей всем его существом, что она могла оказаться гибельной.

Вот почему Вайс ушел от Генриха.

Он пошел бродить по городу.

Последние дни Берлин подвергался особенно ожесточенным бомбардировкам.

Глыбы зданий с тусклыми, затемненными окнами. В сырых подвалах, холодных как склепы, лежали вповалку люди, загнанные под землю очередной бомбежкой. Целые районы превратились в развалины. Стояли плоские черные хребты арочных каменных стен, подобные древним руинам. Воняло гарью, битым кирпичом, щипало глаза от дыма сгоревшей взрывчатки, каменная пыль висела в воздухе, как песчаные облака в пустыне.

Он шел по мертвым улицам, по обе стороны которых громоздились зубцы разрушенных зданий и насыпи из камней. Но мостовые были освобождены от развалин и даже подметены. На очистку выгоняли жителей со всего Берлина, — они копошились здесь со своими детскими колясками и носилками, складывая в них камни и обломки дерева.

Надсмотрщиками над этими людьми назначались уполномоченные нацистской партии — от каждого уцелевшего дома, квартала, улицы. Они носили особые нарукавные повязки и, подражая гестаповцам, упивались властью над своими покорными соотечественниками.

Достаточно было одному из таких наци уличить жильца подчиненного ему дома, квартала или улицы в невыходе на работу, как рапортичка с обвинением гражданина Третьей империи в саботаже поступала в районное отделение гестапо. Уклонение от трудовой повинности приравнивалось к измене рейху. Вот почему Берлин, подвергаясь бомбежкам, в промежутках между ними все-таки выглядел «прилично». Сотни тысяч берлинцев с утра до ночи прибирали город, придавая кладбищам его улиц вид древних, но аккуратных раскопок с тщательно расчищенными дорогами. Властители немецкого народа могли свободно передвигаться в своих машинах по городу.

120